Рисунки по памяти, или Воспоминания отсидента

Семен Глузман Полицаи

ПОЛИЦАИ

из книги воспоминаний Семена Глузмана

Их было достаточно много. Тогда, в 1973-1974 гг., в зоне 389/35 не менее 10-15 процентов. Все без исключения твердо стояли на пути исправления. Посещали политзанятия (только они их и посещали), неукоснительно соблюдали все требования режима содержания в местах лишения свободы. И, разумеется, стучали. Искупали таким образом свою вину перед родиной.

Статные, общавшиеся только друг с другом балтийцы сидели за участие в карательных формированиях СС. Белорусы и украинцы, как правило, начав войну в Красной армии, попав в окружение и плен, с целью сохранения собственной жизни шли в немецкие полицейские части.

Казнь предателей, Краснодар, 1943   

Были и другие, вернувшиеся в свои деревни после разгрома советских формирований. И там, в деревнях, ставшие охранниками-полицаями. Срок у них всех был стандартный — 15 лет заключения, совершенно несоразмерный с 25-ю годами наказания у партизан УПА и балтийских «лесных братьев».

Первого своего «полицая» я встретил в январе 1973 года в Свердловской пересыльной тюрьме. В чрезвычайно холодную камеру, где я был совсем один, ослабевший после перенесенного здесь же тяжелейшего гриппа, впустили еще одного узника. Пожилой человек сразу же бросился ко мне знакомиться. Лысоватая голова, округлое лицо, несколько суетливые движения — это все, что я запомнил. Рассказал о себе — семья, дети, внуки, бывший шахтер, вышедший на пенсию… Я подумал тогда, что этот «старик» —  классический типаж законопослушного советского пролетария, громко стучащего костяшками домино за столом во дворе. На уголовника он был совершенно не похож. Мы спокойно общались, жаловались друг другу на дикий холод в камере и безобразную, почти несъедобную пищу. Спустя день я прямо спросил его: «За что вы сидите?» Он ответил не очень охотно, отводя глаза: «Сынок, я за войну сижу, в немецкой полиции служил…». Хорошо помню, как меня захлестнуло тогда негодованием: меня, еврея, ищущего правды политического заключенного, соединили в одной камере с этим негодяем, карателем, убийцей. Слава Богу, хватило ума не колотить в дверь, не требовать убрать меня или его. Не сомневаюсь, били бы меня всерьез, до крови. В советской тюрьме не выбирают сокамерников.

Таким вот по-советски нетерпимым я пришел в лагерь. Они, каратели, жили рядом со мною, ели из тех же мисок ту же похлебку и кашу. И вскоре я увидел, что именно они, гнусные предатели и кровавые подонки, гораздо ближе и понятнее офицерам КГБ и МВД, нежели я со всеми своими поисками правды и справедливости. Они, бывшие каратели, осужденные за кровь, были социально-близкими моей огромной стране, миллионами жизней своих граждан победившей фашизм. Это долго саднило меня, сына фронтовиков, закончивших свою войну в поверженном Берлине. Самым ярким из полицаев и самым сытым и наглым был Шовкуненко, бессменный председатель совета коллектива осужденных, наш главный зэка!

Привыкая к зоне, я научился различать лица. И судьбы. Я научился понимать и поэтому принимать действительность. Кто-то из них рассказывал о себе, кто-то изрыгал свою правду в эмоциях ссор и конфликтов с себе подобными. Многие из них, как я узнал позднее, бежали из немецкой полиции и при первой же возможности пришли в регулярные части Красной армии. Разумеется, обманув сверхбдительный СМЕРШ какими-то легендами. И воевали, были ранены. Получили медали, закончили войну в Берлине и Праге. И вернулись уверенными в своем будущем к семьям, в свои городки и деревни. Где все знали — этот не убивал, не мучил, не забирал имущество. Спустя какое-то время каждого вызывали в органы, требовали объяснений. «Было, — говорили они, —  так сложилось. Но на мне нет крови…» Отпускали. Как потом выяснилось, до поры до времени…

Были и другие. Менявшие, при возможности, фамилии. Уезжавшие к тяжелой работе, в тундру, тайгу. В надежде — «не найдут». Находили. Судили. Таких в зоне было немного. Они и здесь, уже пойманные, жили по-волчьи, одиноко, ни с кем не общаясь, ни с кем на воле не переписываясь.

Комитет государственной безопасности выявлял и арестовывал этих «карателей» очень дозировано, не спеша. Как бы не желая оставить себя без этой красивой, идеологически безупречной работы на будущее. Досье у них было практически на всех, но арестовывали некоторых. Остальные, оставшиеся «свидетелями», давали показания на тех, кому предопределено было садиться. Потом, спустя годы, подходила очередь следующих. И участие в победе над Германией, солдатские награды и ранения во внимание не принимались…

Помню, где-то в году 1975-м, в зону этапировали после суда очередного старика-полицая. В первый же день на него набросился с криками и матом другой старик, вот-вот заканчивающий свои 15 лет. Сцена была публичной, мы стояли рядом и все слышали. «Ах ты, сволочь, думал, что отвертишься тогда, давая на меня показания. Думал спасти свою шкуру, посадив меня? А ты учти, гнида, я скоро освобождаюсь, а тебе еще сидеть и сидеть. Тут ты и сдохнешь, крыса!» Я долго размышлял тогда, пытаясь понять, кто же из этих двух в выигрыше. Так и не решил.

Однажды в зону привезли человека лет 50-ти с бешеными, агрессивными глазами по фамилии Волошин. Он явно ненавидел всех, но больше всего — евреев. Было видно, как он с трудом сдерживает свои чувства, когда оказывается рядом с «самолетчиками» или со мной. Он сидел за войну. Подростком за какое-то сугубо уголовное преступление попал в Бухенвальд, где был в услужении у карателей. Выявлял непокорных, убивал. После войны ему как несовершеннолетнему дали только 10 лет. Однажды он сорвался, не выдержал накопившейся ярости, спровоцировал драку с «самолетчиком» Залмансоном. Победил Залмансон, забросил подонка под кровать, предварительно вытерев его мордой полы в бараке. Был много моложе, сильнее. Наказали, естественно, Залмансона, посадили в карцер на 15 суток. Мы, разумеется, протестовали, писали заявления. Но… все было напрасно, поскольку Залмансон был для советской власти «социально-далеким». Помню, что тогда, к ужасу стариков-бандеровцев, пытавшихся отговорить меня, я подал начальнику лагеря заявление, где потребовал, чтобы меня, длительное время не имевшего нарушений режима, постоянно выполняющего норму выработки на производстве и не убивавшего мирных советских граждан в концлагере, так же, как и Волошина, определили в почетное звание «передовика труда и быта». Пидгородецкий тогда громко причитал: «Славку, я все понимаю, ну, а если чекисты дадут тебе такое звание? Ты подумал об этом? Это ж какой позор будет: Глузман — передовик труда и быта!»

Не дали. Меня вызвал политрук Кытманов и, не отрывая глаз от стола, отказал мне в таком почете. Идиоты они все-таки были, наши «воспитатели». Полные идиоты.

Несколько лет спустя, в конце 1970-х, советская пропаганда выпустила книгу о происках враждебных спецслужб и зарубежных радиостанций, вещающих на СССР. Называлась она патетически ярко: «Чужие голоса в эфире». В книге рисовалось, в числе многого другого, истинное лицо клеветников-диссидентов, на самом деле заслуженно наказанных согласно гуманному советскому закону. Среди немногих тех разоблачителей, названных по имени, был и Волошин. Тот самый. Он, Волошин, в интервью неизвестному журналисту (по-видимому, работнику Центра КГБ СССР) рассказывал «правду» о Светличном, Глузмане и прочих гадких клеветниках. Разумеется, автор книги ничего не сообщил о характере преступления, за которое товарищ Волошин оказался рядом с нами — за колючей проволокой.

Как только нас четверых, Светличного, Марченко, Калинца и меня, привезли в соседнюю 36-ую зону, я увидел Ивана Алексеевича (Светличного), с восторгом обнимающегося с каким-то неизвестным мне пожилым человеком. «Кто это с Иваном?» — спросил я окружающих. «Наш кузнец, Керезора, — ответили мне, — сидит за войну». Вечером я, естественно, учинил Ивану Алексеевичу допрос с пристрастием: «Как такое возможно, вы ведь наш лидер, вас уважают, к вам прислушиваются. Что все это значит?». Иван ответил жестко, остужая мой молодой максимализм.

Керезора и Светличный были из одной деревни в Луганской области. Знали друг друга прекрасно. Молодой советский солдат Керезора, бежав из окружения осенью 1941-го, сумел пробраться в свою деревню, уже оккупированную немцами. Действительно служил в местной полиции, сторожил какие-то склады. С жителями имел самые добрые отношения, как мог, помогал, обманывая по мелочи немцев. Ни в каких карательных акциях и облавах не участвовал. При первой же возможности бежал на фронт, воевал, естественно, на советской стороне. Был ранен, опять вернулся на фронт. Имел награды. Войну закончил в Берлине. Демобилизовавшись, уверенно и спокойно вернулся домой, вступил в колхоз. Работал кузнецом, механизатором. Далее Иван сказал мне: «Слава, что бы ни рассказывали чекисты, какие бы ни приводили доказательства, все жители моей деревни знают: Керезора и мухи не обидел!»

Именно тогда я впервые понял, что эти старики — очень удобный объект для фальсификаций следственных и судебных дел. Абсолютная аморальность действий коллаборационистов, целиком понятная населению страны, позволяла безнаказанно формировать дела, поддерживая соответствующий образ славных советских чекистов, умеющих расследовать даже столь далекие по времени обстоятельства. Никакой Сахаров, никакой Солженицын не поднимут свой голос в защиту нацистского карателя. Не поднимут и другие известные правдолюбцы. Поэтому виновные вычислялись с легкостью и безнаказанностью.

Один ярко запомнившийся пример. В «Правде» или «Известиях», ежедневно поставляемых в зону с целью перевоспитания особо опасных государственных преступников, прошла информация: где-то в Белоруссии, кажется в Гродно, состоялся суд над несколькими нацистскими карателями, убивавшими советских мирных граждан и партизан в годы немецкой оккупации. Двое (указаны фамилии) приговорены к высшей мере наказания — расстрелу, трое получили длительные сроки заключения. Спустя несколько месяцев в зону приходит этап с тремя бывшими полицаями. Все трое утверждают: в полиции служили, но никого не убивали. Все эти годы имели контакты с КГБ, давали показания, но их ни в чем не обвиняли.

Кто-то из нас прямо спрашивает: «Что-то не верится. Вы же признали свою вину на суде. Значит, убивали, вас же именно за это судили…» Ответил старший из троих, горько глядя в глаза сомневающемуся: «Да, признали. Не могли не признать. А ты помнишь, в газете писали еще о двух. Так вот, они не признали, категорически не хотели признавать. Где они сегодня, сынок?..» Один из троих был сравнительно молод. Служил в полиции, имея от роду 12 лет. Мамку хотел кормить. Ему дали 10 лет как совершившему преступление до совершеннолетия.

Как к этому относиться? Утверждать не могу. Но, зная повадки КГБ по нашим делам, где был хоть какой-то контроль общественности (пусть и не советской, а зарубежной), хоть какая-то публичность, не могу сомневаться, что в таких, «карательных», делах степень необъективности советского правосудия могла приближаться к абсолюту.

Кстати, у прибывшего к нам в зону с 10-летним сроком белоруса была очень активная жена. Она, несмотря на злобную реакцию окружающих, не знакомая ни с Сахаровым, ни с Солженицыным, годами боролась за отмену несправедливого приговора по делу мужа. Писала, ездила в Минск и в Москву. Чекисты неоднократно вызывали мужа, угрожали, требовали остановить жену. Тот отвечал уклончиво: дескать, не слушается меня дурная баба. Делает, что хочет. И дети малые ей не преграда. Добилась ли она правды? Не знаю. Но очень сомневаюсь. Органы у нас, как известно, не ошибаются.

По вопросам приобретения книги обращайтесь по тел: (044) 501 07 06; 227 38 28; 227 38 48

рубрика: 
автор материала: